Нет, Гартвич не был ранен. Он был убит.
В тот момент, когда существо, еще пять минут назад носившее странное имя Гартвич, вцепилось в горло существу, еще пять минут назад носившему имя Аллан, и оба мертвеца застыли, шатаясь в неустойчивом равновесии – на непокрытую голову охотника опустилась неуверенная, но настойчивая рука вставшего застреленного Макса. Два покойника рвали на части третьего, и толстый Ян начинал ворочаться, силясь привстать на подламывающихся локтях…
Мой ужас прорвался наружу. Это к моему горлу тянулись синеющие пальцы, это в меня хотели они войти, смертным холодом прорастая сквозь тело, становясь мной, растворяясь и растворяя… Что ж ты наделала, Сальферна?!
– Идем, хозяин. Они хотели – они получили. Ты тоже хотел. Идем.
Я не пошел. Я стоял на границе круга, не видя копошащихся медленных мертвецов, начиная понимать Сальферну, место, где исполняются просьбы, начиная понимать маму над трехглазым затихшим отцом, так и не выпустившим из рук тусклый ствол, брата, неподвижно спокойного в извивающихся стыдных тенях, начиная понимать; и я молил Бога, какой он там ни есть, чтобы вышедшие из кустарника або поскорее убили меня, молил не дать мне упасть в круг, не дать приобщиться к ушедшим; и первое копье, тонкая зазубренная нить, не дотянулась до моей груди, прерванная в воздухе крылом Брамапутры, или рукой Хоситы, и мне было трудно додумать эту мысль до конца.
…Або суетились, размахивали копьями, крича свистящими высокими голосами, а в их гуще плясал бойцовый петух Хосита, приседающий, хлопающий страшными крыльями, с красным гребнем волос в запекшейся крови, и шаман надрывался, пытаясь перекричать шум и вопли, и все-таки перекричал, и оставшиеся в живых побежали, бросая оружие, оглядываясь, повинуясь приказу шамана, никогда не уходящего в Сальферну и знающего то, что теперь знал и я.
Сальферна выполняла не все желания. Слишком дешево, слишком наивно, слишком по-человечески!… Увы, она выполняла только предсмертные желания.
И выполняла их – посмертно!
И лишь шаман, старый, сгорбленный материалист, мог представить себе хаос, если сейчас на границе круга убьют человека, который не хочет ничего.
Или, вернее, который хочет НИЧЕГО!
– Чего ты хочешь от жизни, Хо?
– Ничего, хозяин.
– Совсем?…
Это был совершенно неправильный японец.
– Пора, – сказал Мом. – Пошли.
Сарт встал и принялся натягивать свой балахон. Я взял со стола завтрашнюю – нет, уже сегодняшнюю! – газету и вышел на балкон. Ветер вырвал хлопающий лист у меня из рук и понес вдоль темных молчащих окон, пока не наигрался и не нацепил газету на ветку дерева. Утром ей уже никто не удивится.
«Надо затеряться в священном сумраке, – вспомнил я давно забытые слова, – где радость освобождает человека от него самого. В бездне мрака, где любовь зажигает огонь смерти, я вижу зарю вечной жизни. Благодаря этой необъятной любви нам дается радость умереть для самих себя и выйти из себя, растворившись в жгучей тьме».
«Может быть, ты был прав, мудрый аскет Сарадананда, – думал я, – но твоя правота не облегчает моей судьбы, и не бывает правоты на все случаи жизни».
«Третий звонок, – понимал я, – третий звонок, и неизбежность уже садится в кресла партера. Занавес. Ваш выход».
Когда я вернулся в комнату, Сарт успел переодеться и стоял над раскрытой шахматной доской с выстроенными фигурами, держа в руке бутылку с красным «Немеш Кадар».
– Пора, – сказал Сарт, и густая багровая жидкость пролилась на деревянные войска.
Мы вышли из квартиры, аккуратно прикрыв за собой дверь, спустились по лестнице и выскользнули из подъезда в сонный переулок.
– Подождите меня, – сказал я, сворачивая к трамвайной остановке.
– Подождите меня. Я скоро…
Душу нельзя продать. Ее можно только потерять и
никогда больше не найти.
Р. Брэдбери
Каббалистическое мировоззрение считает все душевные
кризисы проявлением непрекращающегося противоборства между
желанием тела получать и стремлением души отдавать.
Введение в Каббалу
Бесконечно больное, рыхлое солнце зависло над притихшей равниной, все медля скатиться за горизонт; и алый фильтр наползал на линзу закатного прожектора, багряными отсветами заливая зубцы крепостных стен, заново окованные створки ворот, кольчуги и шишаки дружины, упрямо склоненные пики ополчения, и дальше, дальше, через неширокую полосу ничейной еще земли – бунчуки, подстриженные гривы, мохнатые шапки и изогнутые клинки, и длинная вереница повозок, растянувшаяся узким полумесяцем…
Дети Занавеса стояли перед Людьми Помоста, и каждый твердо знал, что нет на этой земле места еретикам и инакомыслящим, и что сегодня каждому воздастся по вере его. И тесно было Городу и Степи на сегодняшней равнине.
Семицветный бунчук бился на ветру, и тень его хвостов хлестала по суровому лицу Эйрира Кангаа, Отца пуран, Владельца белой кошмы. Голова его была непокрыта, и ветер, трепавший символ Друга людей Безмо, не осмеливался тронуть вьющиеся черные волосы вождя – некогда черные, а теперь обильно усыпанные пеплом седины, золой сгоревших лет. И лишь на самом дне сузившихся глаз его иногда еще мелькала прежняя улыбка веселого табунщика Кан-ипы, но лишь на самом дне и очень, очень редко. Смерть Хозяина белой кобылы – один палец. Всеобщий хурал – второй палец. Уход за Занавес друга Безмо и избиение шаманов – третий и четвертый пальцы. Объединение племен – пятый палец. Целая ладонь власти. И вторая ладонь. И третья.