Вы мне нужны для веры. В предлагаемом вам мире ее не возникло. Условия не те. Я вообще полагаю, что религия и театр – уникальны, и встречаются крайне редко. В большом масштабе, разумеется. Для веры нужно сверхъестественное, а там… Там слишком много людей умели сверхъестественным управлять. Изначально.
– Как – управлять? – несколько оторопело спросил я.
– Как? – Мом снова помолчал. – Да так же, как и везде… Словами. Понимаете, Слово имело там первоначальную власть… Но обладающего такими способностями, мастера – его можно уважать, можно купить, можно бояться или использовать, но в него нельзя верить. Слишком уж он привычен, повседневен. И когда ночь заглядывает в круг твоего костра – ты не боишься, потому что придет он, придет мастер, и все будет хорошо. Не боишься – значит, не веришь. Ни во что. У людей, знаете ли, вообще странная психология… А уберите возможность управлять Стихиями и сверхъестественным – убейте, к примеру, всех мастеров или измените законы их мира – и вы получите гниющую среду, созревшую для веры. Или для театра.
– Заманчиво, – сказал я. – Целый мир, созревший для неба, и я – за режиссерским столиком. Диктующий статистам первое распределение ролей. Вдвойне заманчиво для актера, умеющего входить в чужое состояние, чужой образ; и получающего бесконечность образов и состояний. Заманчиво, но увы… Не хочу.
Лицо Мома внезапно надвинулось на меня, распахивая занавес безволосых век – и мне показалось, что мой собеседник – театральный бинокль, сквозь который меня рассматривает безликая и бесформенная масса; глядит кипящая, нетерпеливо ждущая Бездна, заполнившая собой темный зрительный зал, и подмигивающая мне голодными смеющимися глазами из всех лож, ярусов и кресел галерки.
– Экий вы, однако… Как же вы не понимаете, что вашего мнения как раз никто и не спрашивает. И потом…
«И будет это долгое – Потом, в котором я успею позабыть, что выпало мне – быть или не быть? Героем – или попросту шутом?…»
Когда же прошел этот длинный
День страхов, надежд и скорбей,
Мой бог, сотворенный из глины,
Сказал мне:
«Иди и убей!»
А. Галич
Одинокий всадник несся по одуревшей от полуденного зноя степи, белый растрепанный хвост мотался из стороны в сторону, привязанный под наконечником его короткого копья с красным древком; лицо под высоким чешуйчатым шлемом окаменело в безразличии ко всему, кроме бьющейся под копытами земли; и бурая пыль степей, зловещая пыль дурного вестника, некоторое время еще гналась за распластанным конем, и, не догнав, покорно опускалась, оседала, растворялась в потревоженном покое…
Кан-ипа проводил гонца долгим обеспокоенным взглядом и повернулся к Безмозглому, который понуро сидел у разложенной походной скатерти, лениво покусывая перышко дикого лука.
– Беда, Безмо, – угрюмо сказал табунщик. – Большая беда. Дальние племена, урпы и рукхи, выпустили пастись Белую кобылу. Дед Хурчи говорил, что в последний раз кобылу пускали перед Четвертой волной на Город. Хорошие травы выросли потом на жирной крови убитых, и степные стервятники добрым словом поминают всеобщий хурал, где вождем степей был избран неистовый сын старейшины Кошоя. Он бросил степь на Город – и разбился о стены. Большая беда идет, и большая честь для гордых.
Безмозглый не шелохнулся.
– При чем здесь кобыла? – спросил он.
Кан-ипа с недавних пор пребывал в убеждении, что его великий друг Безмо знает все на свете, а если иногда и задает вопросы, то лишь для того, чтобы под глупую болтовню табунщика обдумать нечто свое, недоступное прочим.
Наивная эта уверенность, равно как и переходящая все границы преданность, – все это доставляло Безмозглому массу хлопот, но он ничего не мог поделать с упрямым Кан-ипой, неотлучно следовавшим за Безмозглым и настороженно косившимся по сторонам.
– Кобыла нужна обязательно, – Кан-ипа тяжело опустился у скатерти и выдвинул саблю из простых черных ножен, ногтем пробуя заточку. – Она идет пастись, а за ней идут лучшие воины урпов и рукх. Те племена, по чьим землям пройдет кобыла, должны дать сопровождающим дюжину жеребцов – тогда жеребцы выкупа смогут покрыть Белую кобылу, и воины пойдут дальше. Если племя откажется – воины Белой кобылы сожгут стойбище. А давшие выкуп должны будут после этого являться на хурал по слову владельцев кобылы, и выходить в набег по их приказу.
– Племя пуран даст жеребцов? – очень тихо спросил Безмозглый.
Кан-ипа со стуком вогнал саблю в завибрировавшие ножны.
– Наши жеребцы кроют своих кобыл! – крикнул он, и степь, вслушиваясь, притихла. – Безмо, ты поедешь дальше сам. Тебя ждет шаман Бездны, а мои руки сейчас нужны моему племени.
Кан-ипа помолчал и хмуро добавил:
– Но мне очень не хочется отпускать тебя одного, друг Безмо… Разное говорят люди об этом человеке…
– Знаешь, Кан, – задумчиво протянул Безмозглый, – не поеду я к вашему шаману. Что мне шаман, и что я – шаману? И главное, что вам шаманы – вам всем?…
Кан-ипа всей пятерней зарылся в густые спутанные волосы.
– Нам? – удивленно спросил он. – Нам – ничего. Совсем ничего. Разве что раньше… Дед Хурчи говорил, что до Четвертой волны песнопения шаманов диктовали Стихиям. Но некоторые из избранных помощников продали свои имена Бездне, а она взамен дала им силу Черного ветра. Только зря… У стен Города столкнулись Черный ветер и витражи городских словоделов – и что-то нарушилось в мире. Впустую теперь сотрясают воздух шаманы – с тех пор Стихии вольны и не слушаются их слов. Дед Хурчи видел бой, он сам застрелил престарелого колдуна, и тогда же секира немого словодела из беглых рабов рукх сделала Хурчи Кангаа хромым до конца его дней.