Алиса всхлипнула и вылетела в коридор, словно оборвалась невидимая привязь, удерживающая ее около Сарта. Тут только я обнаружил, что из коридора доносится нестройный гул голосов, из которого выделяется возбужденный фальцет Стаса: «Пустите меня! Пустите, сволочи! Я этой Прорве живо бельма понатягиваю, куда следует!… Козел пятнистый!…» Затем Стаса, видимо, отпустили, потому что вопли пронеслись по коридору, хлопнула входная дверь, и наступила тишина.
Каким-то шестым чувством я ощутил, что без Мома там дело не обошлось, и направился к двери. Сарт встал и пошел за мной.
В коридоре стоял Мом и причесывался, глядя в зеркало. Соседняя комната была пуста, и сквозняк колыхал серые лохмотья дыма.
– Где все? – спросил я. – Где Стас?
– На лестничной клетке, – не оборачиваясь, отозвался Мом. – Я их выгнал.
– За что? – осведомился деликатный Сарт.
– За уши. Эта водоросль, – Мом все поправлял волосы, словно это имело для него сейчас первостепенное значение, – он спросил меня, уважаю ли я его как личность, и потребовал честного ответа. Ну, я и ответил… честно.
– Нехорошо… – протянул Сарт, – нехорошо выставлять хозяина из его дома… У тебя дурные манеры, Молодой. Бездна не пошла тебе на пользу.
В дверь стали колотить. Прежде, чем я понял ситуацию, Сарт шагнул к двери, открыл ее, вышел на лестничную площадку и захлопнул дверь за собой. Не сговариваясь, мы с Момом кинулись за ним, но было уже поздно. С криком: «И ты, падла!» Стас отвесил Сарту звонкую затрещину.
Я зажмурился. И ничего не произошло.
Когда я открыл глаза – вся притихшая компания толпилась на ступеньках, а над ними возвышался спокойный и по-прежнему бледный Сарт, невозмутимо разглядывающий шипящего Стаса, который тряс рукой и дул на покрасневшие, словно обожженные пальцы.
После долгой паузы Сарт повернулся и собрался было возвращаться в квартиру, но подогреваемый горячим сопением приятелей и тихим аханьем девочек Стас предпринял вторую попытку. Он прыгнул за стариком, и тут между Стасом и Сартом очутился Мом. Тощий, нескладный Мом, в своей дурацкой хламиде и тапочках; и глаза его в этот момент были очень, невероятно человеческими. Ярость была в них, гнев, злоба была, но клубящегося черного водоворота не было в глазах пятнистого Мома, когда он перехватывал запястье Стаса, и пальцы свободной Момовой руки смыкались на Стасовом брючном ремне.
Короткий хриплый рык потряс пропахшую кошками тишину подъезда, и Мом вырвал отчаянно вопящего Стаса над собой. И в минуту эту не было простой пьяной потасовки, дешевого взаимного мордобоя, но дикая визжащая Степь и обугленный Город стояли на лестничной площадке кирпичного четырехэтажного дома, и кричащий человек бился в их тисках.
Через мгновение лестница опустела. Мом выждал еще секунду, затем опустил охрипшего Стаса и осторожно поставил его перед собой. Мы с Сартом пошли обратно в комнату. Мом подумал, добавил Стасу две увесистые оплеухи и тоже последовал за нами.
В комнате Мом прикрыл за собой дверь и опустился на диван.
– Пора уходить, – сказал Мом. – Давно пора. Антракт иссякает. Скоро третий звонок.
– Сейчас, – согласился Сарт. – Сейчас пойдем. Остался последний аргумент. Мой.
Он повернул голову и уставился на картину, висевшую на стене у меня над головой. Мы с Момом повернули головы. Я увидел мальчика лет четырнадцати, в широких кожаных штанах и клетчатой рубахе. Кажется, это был я. За спиной мальчика виднелся двор какой-то фермы, и шесть кур рылись в песке, а рыжий петух огромных размеров снисходительно клевал зерно из ладони крохотного смешного японца. Это был совершенно неправильный японец…
Это был совершенно неправильный японец. Правильные японцы должны заниматься чайной церемонией и каратэ. Так говорил мой отец, еще до ухода в Сальферну, а мой отец знал обо всем на свете. Задолго до моего рождения он три года жил на Континенте, и там видел настоящую чайную церемонию, когда девушки в шуршащих кимоно с драконами разносят зрителям пахнущий соломой чай, а здоровенные дядьки, голые по пояс, лупят друг друга ногами по голове. У отца даже сохранился рекламный проспект с глянцевой Фудзиямой, где говорилось о духе Ямато и «Бусидо-шоу», которое и видел мой отец вместе с двумя тысячами посетителей Эдо-тауна.
А Хосита был совсем неправильный японец. Всякий раз, когда он принимался заваривать чай, я подглядывал за ним в надежде увидеть нечто потрясающее, но минут через двадцать мне до чертиков надоедал его неподвижный взгляд, уставленный в коричневую пористую чашку, да и места он выбирал совершенно идиотские – то у крикливого водопада Намба-оу, то в невообразимой каменной осыпи Белых скал, то еще где-нибудь, где не то что чай – джин пить противно.
А еще он мог часами ходить по двору нашей фермы за индийским петухом Брамапутрой, купленным по дешевке моим старшим братом, также до его ухода в Сальферну. Хосита перепрыгивал с ноги на ногу, подолгу застывал, задрав острое колено к подбородку, и иногда негромко кукарекал, похлопывая ладонями по тощим ляжкам. А когда Брамапутра сцепился с бойцовым соседским Джонни и, окровавленный, но гордый, погнал растерзанного кохинхина через весь двор – нашего японца три дня нельзя было вытащить из курятника. Он даже спал там, непрерывно смазывая Брамапутру вонючими мазями, принося ему родниковую воду и угрожающе горбясь при виде побитого Джонни, уныло выглядывающего из-за изгороди. Клянусь вам, он даже землю начинал рыть босой ногой, а волосы на круглой голове Хоситы топорщились гребнем, разве что черным и лоснящимся. Смех да и только – но я быстро отвадил соседскую мелюзгу, насмехавшуюся над беззащитным японцем.